Это при царе Алексее Михаиловиче в степные сии края ссылали бродяг да фальшивомонетчиков, а как погубернаторствовал на опальной Тамбовщине Гаврила Державин, в ту пору полуопальный, приосанился Тамбов, на многих картах имперских кружком отметился и мостовыми обзавелся. Полвека минуло, а не окривели три главные улицы, певцом Фелицы спрямленные, и будочники, как и при нем, в будках торчат, и трактиры, с нумерами, благоденствуют: один «Московский», а другой – «Берлин». Одна беда – скука: невесты в избытке, в женихах – недостача. А ежели кого и просватают, как раскрасавицу Авдотью Николавну – за господина Бобковского, казначея, – так разве ж везение это? Лыс благоверный, стар да угрюм, и тот еще черт: картежник – и преудачлив. Играет – и по-крупному – в собственном доме, колоды, по слухам, крапленые, со всех уездов понтеры к Бобковским слетаются, иные – на хозяйку заглядываются: «прелакомый кусок»! Флирту «вприглядку» казначей не препятствует, за женой – в оба следит, ревнив, да сам же ее и учит, «как бросить вздох иль томный взгляд»; чем крепче, дескать, «влюбчивый понтер» втюрится, тем скорее проиграется. Скуп между тем несносно! С юных лет при казне состоит, а жену «довольно просто» содержит: ни чепцов тебе из Москвы, ни шляпок из Петербурга. Но казначейша, душенька, и в самостроке тамбовском чудо как хороша, и на судьбу, похоже, не ропщет: ступает плавно, держится гордо и смотрит спокойно. Даже известие чрезвычайное, весь «круг дворянский» всполошившее – «полк-де, уланский, в Тамбове зимоватьбудет», – сердечного покоя «красавицы в осьмнадцать лет» не нарушает. Даже и вступление в славный городок жданно-желанных улан не подымет ленивицу с жарких перин.
На весь Тамбов полковая музыка гремит, кони вороные ржут, девы губернские к пыльным окнам прилипли, а у Авдотьи Николаевы – «час лучший утреннего сна». Кузина мадам Бобковской, тоже, заметим, замужняя, – от страсти нездешней к красавцу улану горит-пылает; чуть свет прилетела, сорокой трещит: и конь у него что картинка!.. Жаль, что всего лишь корнет... Казначейша сестрицыной тайне тихо сочувствует, очей незабудковых от вечной канвы не подымая...
Однако ж и Дунечка – не Диана, крепилась-крепилась, не устояла. Муж, как почаевничали, – в присутствие, а жена с рукодельем – к окошку, да как раз к тому самому, что на трактир «Московский» выходит. Глядит – и – о, Господи! – «окно в окно» с ее опочивальней – улан, мужчина и без... Нет-нет, улан, то бишь штаб-ротмистр Гарин, вполне одет. И даже приодет: архалук персидский, ермолка цвета спелой вишни «с каймой и кистью золотой», и чубук особенный – узорный, бисерный. Хоть живописцу позируй. Но – увы! У тамбовчанок, а тем паче хорошеньких, свои, тамбовские, о приличиях понятия. Мужчина в нумерах – и без мундира?! Какой позор и срам! Окошко – стук! – захлопывается, занавесочка опускается.
Впрочем, улан доволен: начало есть! Мужчина он холостой, вольный, свет повидавший, не волокита, но и не промах, в женских душах не хуже, чем в лошадях, разбирается. И прав оказывается: дня через два бело-розовая казначейша опять появляется в окне, на этот раз «в заботливом наряде». Гарин же, чтобы проучить провинциалочку, встает – и едет со двора, и до утра не возвращается. И так – три дня подряд. И представьте – не взбрыкнула кобылка, хоть и с норовом, – наоборот, присмирела, а вскорости и осмелела. Крутят наши герои роман вприглядку да через улицу, пока Тамбов почивает, а казначей в казначействе с казенной суммой живет как с собственной казной!
Время меж тем течет-утекает, Дуне амурных посиделок у окошка вроде как и достаточно, да Гарину уж очень не терпится – не сказонный же он персонаж, чтобы молча вздыхать, – «пора к развязке». Наконец посчастливилось. На именинных торжествах у губернского предводителя улана и казначейшу ничего не подозревающие хозяева усаживают рядышком за обеденным столом. И уж тут-то штаб-ротмистр не теряется, благо на балконе вовсю наяривают полковые трубачи, а соседи по столу отчаянно гремят ножами-вилками-тарелками. Дуня в немом восторге, а все-таки в обмен на страстное признание обещает лишь нежную дружбу (таков обычай деревенский). Нежной дружбой улан наш сыт по горло, да и какой настоящий мужчина обращает внимание на женский лепет? Особенно ежели видит, что сердце красавицы колотится-трепещет, плененное и взором его могучим, и пылом зрелым, тридцатилетним, и мягкими кудрями.
Кое-как скоротав ночь, утречком, еле дождавшись, пока старый ревнивый муж отъедет в присутствие, штаб-ротмистр заявляется к Бобковским. Слуги дрыхнут. Авдотья Николавна еще у себя, в спальне. А что делает жена, когда мужа нет дома? Не одеваясь и не причесываясь, в «шлафоре», сном беспокойным (уланы... сабли... шпоры) измятом, берется душенька за рукоделие и предается мечтам. Сие приятное занятие прерывает Гарин, распахивает дверь и с места в карьер– по-улански – изъясняет ситуацию: либо Дуня отдается ему здесь и сейчас, либо он – и тоже здесь и сейчас – «умрет от пистолета», то есть застрелится на глазах у жестокой. Растерявшаяся поначалу (Гарин совсем было поверил: «через минуту для него любви наступит торжество»), Авдотья Николавна вдруг вспыхивает от стыда и отталкивает нетерпеливца: ступайте, дескать, вон, а не то кликну слуг! Сообразив, что это не притворство, а упорство, и тамбовскую твердыню наскоком-приступом не возьмешь, улан – о верх всех унижений! – опускается на колени и уже не требует, не угрожает – «молит жалобно». И кто знает, может, и сжалилась бы Дуня над бедолагой, да дверь опять распахивается настежь: казначей! Сумрачно взглянув друг другу в глаза, соперники расходятся, не проронив ни слова. Вернувшись к себе в нумер, штаб-ротмистр срочно снаряжает пули и пистолет. Как бы не так! Вместо приличного вызова на дуэль казначей присылает обидчику неприличное приглашение «на вистик».
Гарин в раздумье: нет ли здесь какого подвоха? Но наступаетвечер, и, глянув в окно, он видит, что у соседа и впрямь гости: «дом полон, что за освещенье!» Встречает улана сама хозяйка – холодно, как чужого, об утренней сцене ни слова. Обескураженный, Гарин проходит дальше, в кабинет, где его ждет еще один сюрприз: казначей – сама любезность, потчует обидчика вареньем, собственноручно подносит шампанское. Игра между тем набирает обороты, из благоразумной становится азартной. Проигравшие бледны, рвут карты, кричат, счастливцы же звонко чокаются стаканами, а казначей-банкомет мрачнее тучи: впервые в жизни удача выскальзывает из рук, и, взбесившись, он спускает все, дочиста: собственный дом и «все, что в нем или при нем» (мебель, коляску, лошадей, хомуты и даже Дунечкины сережки). Время, однако, позднее, свечи догорают, скоро и светать начнет, понтеры выдохлись – не разойтись ли по домам? – да и проигравшийся банкомет в трансе. Пора, пора закругляться! И вдруг казначей, словно очнувшись, просит игроков не расходиться и позволить ему еще одну, последнюю «талью», чтоб отыграть именье – «иль проиграть уж и жену». Понтеры в ужасе – какое злодейство! – один лишь Гарин принимает злодейское условье. Авдотья Николавна, забившись в кресло, ни жива ни мертва, но собравшимся не до переживаний несчастной красавицы, ведь идет нешуточная битва. Улан играет отчаянно, и судьба, посмеявшись напоследок, окончательно отворачивается от старика Бобковского – «жребий выпал <...> час настал». В тишине, ни единого слова не произнося, «медленно и плавно» подходит к игорному столу проигранная казначейша – ни слез, ни истерики, ни упреков! Молча смотрит на мужа и молча бросает ему в лицо свое венчальное кольцо. И – в обморок. Улан, не будь дурак, не мешкая, хватает выигрыш в охапку и отправляется восвояси, благо нести недалеко, да и не тянет ноша, ежели своя.
А что потом, спросите? А ничего. С недельку посудачили, девы губернские улана осудили, казначей попробовал найти защитников и, кажется, нашел нескольких, но ни дуэли, ни доброй ссоры за сим не последовало. Тамбов, милостивые государи, это Тамбов. В Тамбове все спокойно.