Это произведение называли и называют поэмой (чаще всего), эпической поэмой, поэмой-эпопеей, эпопеей. Вместе с тем Некрасов написал много произведений, которые не назовешь иначе, как просто поэмами: “Саша”, “Несчастные”, “Коробейники”, “Мороз, Красный нос” и др. Взятые вместе, они образуют известный ряд, в который никак не поместится, не втиснется “Кому на Руси...” — здесь совершенно иная масштабность, иное жанровое качество. Это не поэма в обычном смысле слова и даже не роман в стихах, а эпопея нового времени (“главный герой” — народ), сохранившая связь с древнерусским эпосом, — произведение, в котором воплощены исконные, “вечные” черты русского национального характера, начала народного горя и народного счастья.
Эта эпопея создавалась в одну из переломных эпох нашей истории: отмена крепостного права, экономические реформы, брожение в умах. Изменения — то коренные, то внешние — происходили на глазах; от планов и надежд — реальных и несбыточных — кружились головы. Волновалась, бурлила литература. Но именно в атмосфере перестроек зримо выступают стабильные, неизменные начала, которые остаются невовлеченными в поток мелькающих обновлений. Некрасов сознавал: цепи рабства распались, а страдания народа неизбывны; время былинных богатырей прошло, а русский мужик — тот же богатырь, что и много веков назад; на поверхности моря житейского играют волны, а в глубине — дремотное оцепенение и тишина.
Странникам не удается найти счастливого человека на Руси. В чем же кореньзла, источник людских горестей? Гриша Добросклонов отвечает на этот вопрос: “Всему виною крепь”. Но это мнение было бы неправильно считать настоящей точкой зрения Некрасова. Ведь если так, то не о чем и беспокоиться: крепостное право отменено, справедливость восторжествовала, наступило время веселых песен. Однако поэт понимал, что “освобождение” не решило самых больных проблем народной жизни. Понимал и другое: крепостное право, при всем его отталкивающем уродстве, при всей тяжести гнета, не в силах было сломить русский народ. Некрасовский крестьянин титаничен и уже поэтому не может выглядеть жертвой жестокостей со стороны мелкого и ничтожного эксплуататора-помещика — для этого он слишком могуч и значителен, подобен богатырю Святогору из русской былины, которому “грузно от силушки, как от тяжелого бремени”. Он ищет “тягу земную”. Нашел, поднял — “И по колена Святогор в землю угряз, / А по белу лицу не слезы, а кровь течет”. Таков у Некрасова Савелий, богатырь Святорусский, который словами из былины о Святогоре говорит о русском мужике — богатыре и великом терпеливце: “Покамест тягу страшную / Поднять-то поднял он, / Да в землю сам ушел по грудь / С натуги! По лицу его / Не слезы — кровь течет!” О том же говорит Яким Нагой — о подвигах тяжкого труда, которые совершает, надрываясь, “рать-орда крестьянская”.
Богатырь-каменщик Трофим, похваляясь своей силой (былинный мотив), снес на второй этаж четырнадцать пудов (!) — и надорвался. Богатырь Савелий задремал на солнышке — и горе, самое страшное и горькое, коварно напало на сонного: оставшись без присмотра, погиб маленький правнучек Демушка. Яким Нагой спасает от пожара картиночки, а в это время гибнет все его состояние, нажитое в течение жизни (“Скорей бы взять целковые, / А он сперва картиночки / Стал со стены срывать”). Создается впечатление, что несчастья валятся на крестьянские головы независимо от помещичьего гнета, от ужасов крепостного права. На первом плане стихийные беды, трагические случайности, поединок с природой, которая и спасает и губит человека. А где же замученные жертвы крепостников, где “униженные и оскорбленные”? Некрасову русский мужик представляется скорее возвышенным, чем униженным. Правда, в эпопее прозвучал призыв: “Иди к униженным, / Иди к обиженным”, — однако автор эпопеи говорит голосом и языком народа, а эти слова поет не мужик, не пахарь, но ангел милосердия, “незримо пролетающий” над Русью. У Некрасова, как и в древнегреческом эпосе, действуют не только ратники (русские мужики), но и боги (духи добра и зла), помогающие или мешающие людям: “Довольно демон ярости / Летал с мечом карающим / Над русскою землей...” И птичка, “пичуга малая”, подсказавшая странникам, где они могут найти волшебную скатерть самобранную, выступает как явление сверх-земной силы, словно богиня-покровительница, принявшая вид пеночки. Этот русский народно-сказочный мотив, использованный Некрасовым, глубоко эпичен.
Но ни демонам, ни ангелам, ни сказочным птицам не отводится главной, решающей роли. Иногда высшие духи обнаруживают свое полное бессилие что-либо изменить на земле: сам Бог, например, забыл и не в состоянии вспомнить, куда затерялись “ключи от счастья женского, от нашей вольной волюшки”. Люди предоставлены сами себе.
Некрасов много говорит о крестьянском терпении. Мужик только и делает, что трудится да терпит. Его “богатырство”, как объясняет Савелий, — труд и терпение. Эти два слова неразлучны, как в народной пословице: “Терпение и труд все перетрут” (ср. впоследствии Надсона: “Апостол труда и терпенья, честный рабочий...”). Но это вовсе не проповедь рабской покорности. Ведь бывают ситуации, когда терпение перестает быть христианской добродетелью и становится боевым качеством ратника, делом чести и силы. Поэтому и терпеливы некрасовские ратники созидательного труда. Вспомним строки из “Железной дороги”: “Все претерпели мы, божии ратники, / Мирные дети труда”. Казалось бы, тот же смысл мог быть вложен и в такие слова из “Кому на Руси...”: “Рать поднимается / Неисчислимая. / Сила в ней скажется / Несокрушимая”. Нетрудно найти привычные смысловые связи между этими стихами и общим контекстом некрасовской поэзии: рать неисчислимая — рать-орда крестьянская, божии ратники и дети труда; сила несокрушимая — сила нравственных устоев трудящегося народа. Однако эти некрасовские стихи зазвучали в ином ключе — как призыв к крестьянской революции, к “топору”. Не божиих ратников труда и терпения, а возмущенную рать восставшего народа увидела в этих словах революционно-демократическая интеллигенция.
Революционизирующее значение некрасовских образов несомненно. Но необходимо учитывать, что в эпопее “Кому на Руси...” оно проступает сквозь специфическую жанровую оболочку народно-эпического сказа. Жанр обязывает, кое в чем ограничивает. Былина перестанет быть былиной, если богатыри вздумают свергнуть князя Владимира, вместо того чтобы крушить “внешних” врагов русской земли. Эпос, как известно, ориентирован на идею национального единства, и это единство непременно рассыплется, если основной упор будет сделан на внутринациональные, межклассовые противоречия, распри и конфликты. Другое дело — война. Причем война великая, в которую вовлечена вся нация, как у Толстого в эпопее “Война и мир” (примечательно, что толстовская эпопея — современница некрасовской), ибо единство национального характера с наибольшей яркостью и силой проявляется тогда, когда воюющая нация стоит перед лицом смертельной опасности. Тогда и внутринациональные противоречия должны отступить на второй план, поскольку на первый выдвигается общенациональное дело.
Казалось бы, эти положения не в пользу эпопейности “Кому на Руси...”. Войны с чужеземцами в этом произведении нет, зато содержится богатый материал относительно внутринациональных, классовых противоречий: крестьяне и помещики — две враждебные силы. И все-таки это эпопея. Необходимость так или иначе привнести в нее то, чего ей органически не хватает именно как эпопее, ощущалась, по-видимому, Некрасовым. Отсутствие войны возмещается, например, не только тем, что герои эпопеи вспоминают “Войну под Севастополем, / Где лил солдатик кровь”, но и другими средствами. Обратим внимание хотя бы на то, что в произведении Некрасова классовое чувство крестьян — чувство ненависти к угнетателям — лишь тогда выливается в акт расправы, когда угнетатель является не только классово-антагонистическим, но и национально чуждым русскому крестьянину субъектом. Фогель, которого мужики закопали в землю живьем, не просто эксплуататор, он к тому же еще и немец, “немчура”. Народно-эпическому сознанию легче расправиться с таким врагом, который попал к нам из другой национальной среды. Ему свойственны свои, непонятные нам привычки, хитро-лживый ум и не наши, доморощенные, а “чужбинные” пороки (пан Глуховский, убитый Кудеяром, — гоже ведь не русский!).
Фогель подошел к корежским крестьянам, вырывшим яму, и, недовольный тем, что работа идет медленно, начал к ним придираться, не выходя, впрочем, за рамки внешнего приличия. Представим себе на минуту, что вместо Фогеля к тем же крестьянам подскочил бы русский хозяин, барин вроде драчуна Шалашникова, вовсе уж далекий от всяких “приличий”, но зато свой, понятный, русский. Убили бы его? Едва ли. Крестьяне спокойно и с достоинством выдержали бы бешеный натиск, как им это не раз случалось делать, когда на них обрушивался Шалашников. А тут другое: назойливое жужжание, брюзжание, кончик немецкого сапога, брезгливо ковыряющего политую потом землю в такт постылым нравоучениям, — все это оказалось нестерпимым. Любопытная деталь: в свое время те же крестьяне наблюдали, как Фогель, удящий рыбу, то и дело бил на себе одолевавших его комаров. И вот сам прихлопнут, как комар.
Ненависть мужиков к угнетателям-помещикам обозначена достаточно четко. Некрасовский крестьянин может внятно и толково объяснить, за что он не любит барина. Зато все другие социальные симпатии и антипатии крестьянина менее определенны. Чем, например, мужикам не угодили попы, за что их зовут “породой жеребячьею” и кричат им вдогонку “го-го-го”? Братья Губины, Иван и Митродор, смущенно отвечают на этот вопрос: “Не сами... По родителям / Мы так-то...” Воистину эпический ответ! Дети наследуют от родителей, те от дедов и так далее, в глубь веков. Так и проявляется одна из черт русского народного характера. Ее не объяснишь житейским опытом одного поколения и тем более личным опытом какого-нибудь Митродора Губина, поскольку эта черта общенациональная, исконная, восходящая к Бог знает каким мужицким праотцам. Личность должна не выпячиваться, не руководствоваться своими индивидуальными мнениями и решениями, а причаститься общим правилам. Так, “миром ведено” бить некоего Егорку Шутова, где он только ни покажется. За что бить? Неизвестно, “так наказано”. И бегает из деревни в деревню по святой Руси на длинных ногах некто Егорка Шутов, весь в синяках, в щегольской, но изорванной одежде (“На шее красный шелковый / Платок, рубаха красная, / Жилетка и часы”), ночует, где попало, от всех удирает, и все его “тузят”: “Догнали, удоволили...” Мир велел, значит, есть за что.
В “Кому на Руси...” есть одна глава, в которой эпическое начало уступает место стихии народного театра. Это глава “Последыш”. В ней крестьяне выступают уже не как былинные богатыри, а как актеры, скоморохи, разыгрывающие “комедь”. Действующие лица — князь Утятин, его семья (наследники) и мужики. Сюжет — крепостное право. Освобожденные крестьяне прикидываются крепостными рабами; им обещана хорошая плата за это представление — заливные луга старого князя после того, как он умрет. Одни выполняют свою роль лучше, другие хуже. Легче всех самому Утятину: он не подозревает, что находится в театре, принимает все за чистую монету, убежден, что крепостное право не отменено. Задача всех остальных — удержать князя в этом мнении, чтобы он спокойно дожил свой век и оставил наследство сыновьям, а они часть этого наследства должны будут передать крестьянам в награду за их лицедейство. Если же Утятин узнает правду, то рассердится и лишит сыновей наследства.
Итак, разыгрывается импровизированная комедия с пением и плясками, с декорациями, имитирующими крепостную идиллию на лоне природы, под открытым небом. Мужики выступают как люди искусства, наиболее талантливые из них добиваются главных ролей: так, роль бурмистра играет не угрюмый, серьезный Влас (настоящий бурмистр), а бойкий, находчивый Клим (в жизни — беспутный пьяница и никчемный человек). “Искусство”, к которому приобщились крестьяне, как и всякое подлинное искусство, требует полной самоотдачи, обжигает, иногда губит — тех, кто нарушает его законы, не считается с их властной требовательностью и силой. Система условностей, принятых театром, в данном случае народным театром, дает о себе знать на каждом шагу. Пренебрегать ими нельзя, иначе комедия обернется трагедией. И действительно, в отчаянном положении оказался мужик Агап Петров: рассердившись на Утятина, он наговорил ему грубостей и высказал всю правду, вместо того чтобы притвориться его крепостным рабом. В трагикомедию тем самым внесен резкий, недопустимый диссонанс. Разъяренный князь требует высечь “бунтовщика”. Крестьяне ловко обманывают Утятина: ведут Агапа в конюшню, поят вином, а тот кричит, как под розгами, на радость барину, с наслаждением слушающему эти вопли. Однако происходит неожиданное: “почти что в тот же день” Агап умирает мучительной смертью, как если бы его на самом деле засекли розгами. Чем предопределена эта страшная развязка? Тем, что Агап смешал театральный вымысел с действительностью, свою, навязанную ему роль — со своими истинными чувствами, которым эта роль противна, что равносильно отказу актера в самый ответственный момент пьесы продолжать игру. Своего рода профессиональная смерть. Другие мотивировки смерти: с перепою; умер, ибо имитация наказания может оскорбить и травмировать человека не меньше, чем действительное наказание.
Некоторые прогрессивные писатели до Некрасова воспринимали крепостничество как страшное чудище, внушающее чуть ли не мистический ужас, как стоглавого змия, который пожирает все живое (традиция, восходящая к Радищеву). Глава “Последыш” указывает и на другую сторону этого явления. В крепостничестве заложено не только жуткое, трагическое начало, но и комически-нелепое, смешное. Крестьяне, импровизирующие “комедь”, смеются и над барином, и сами над собой, над своим прошлым. Не над тем великим народным прошлым, с которым они ощущают кровную связь, не над тем, “откуда пошла есть русская земля”, а над своим недавним прошлым, омраченным позорными пятнами “крепи”. Эти пятна не погубили “золото, золото — сердце народное”, иначе невеселый был бы смех над ними.
Некрасов писал о пореформенной Руси, можно даже обозначить годы (“В каком году рассчитывай”), являющиеся вероятным временем действия, которое развертывается в эпопее “Кому на Руси жить хорошо”. Но такое будто бы оправданное и неизбежное ограничение существенно обеднит наше восприятие. Ведь действительность 60-х гг., воссозданная Некрасовым, отражает свет прошлого и будущего. Дело не только в том, что жизнеописание Савелия, умершего ста семи лет от роду и к тому же задолго до того, как началось действие эпопеи, возвращает нас чуть ли не к XVIII в. И не только в том, что судьба Гриши Добросклонова ведет нас по его предполагаемым следам в сибирскую каторгу конца XIX столетия. Все это раздвигает временные рамки повествования, но не настолько, чтобы дать представление о подлинной некрасовской масштабности в охвате эпического времени — от седой былинной древности до мерцающего в будущем золотого века России (мечты о мужицком рае).
Такая концепция бытия предполагает оптимистическое видение мира, его приятие. Жизнеутверждающее начало в эпопее Некрасова не затмевается содержащимися в ней критическими и разоблачительными тенденциями. Русь дана в волшебно-сказочном освещении; в блестках народного юмора, насыщенного фольклорной образностью (песни, поговорки, пословицы, шутки и загадки, народные анекдоты и прибаутки); люди, природа, вещи — все зримо, осязаемо. В таком мире остро воспринимаются горе и радость, слезы и смех. Совершается великое множество событий — увлекательных, заманчиво-интересных. Хорошо в таком мире быть странником, скитаться по Руси, смотреть и слушать. Самые темные ночи озаряются пиршественным бесшабашным весельем (главы “Пьяная ночь”, “Пир — на весь мир”), и чего только не случается при этом!
Некрасов не закончил работу над своим главным произведением, написал не все, что хотел написать. Соотношение глав и частей эпопеи обнаруживает пустоты, пробелы. Глава “Пир — на весь мир”, написанная позже других, не должна была, согласно замыслу поэта, завершить эпопею; мало того, ей намечалось место до главы “Крестьянка”, написанной ранее. Однако концовка “Пира — на весь мир”, при всех необходимых в данном случае оговорках, все же сыграла роль развязки всей эпопеи. Ведь именно здесь прозвучал ответ на вопрос, поставленный в самом начале произведения: “Кому живется весело, вольготно на Руси?” Счастливым человеком оказывается не кто иной, как народный заступник Гриша Добросклонов, и слова, завершающие “Пир — на весь мир” (“Пел он воплощение счастия народного”), звучат как заключительный аккорд всей эпопеи. Создается впечатление, что после них продолжения быть не должно. В то же время это развязка особого рода. Она не возвращает странников в их родные дома, не кладет конец их скитаниям и поискам, потому что странники ничего не знают о счастии Добросклонова. Им предстоит, по-видимому, искать дальше, причем идти по ложному следу — к самому царю.
С другой стороны, можно усомниться в счастье Гриши Добросклонова. Концовка эпопеи — если все-таки относиться к этому месту как к концовке — недостаточно убедительна и совершенна. Вспомним, как Гриша, открыв в себе поэта, эмоционально переживал свою творческую удачу: “Удалась мне песенка! — молвил Гриша, прыгая. / — Горячо сказалася правда в ней великая...” и т.д. Явно не в пользу этих и следующих за ними слов было бы сопоставление их художественного уровня с высокой ценностью сотен других стихов эпопеи. Такой резкий спад, вступление — может быть, и преднамеренное — в область лексических несообразностей (песенка — молвил — сказалася — правда великая — очевидна эклектическая смесь разнородных стилей) связаны, по всей вероятности, с нарушением логики творческого замысла, согласно которой человеческое счастье не персонифицируется, не вмещается в пределы чьей-либо индивидуальной судьбы, а живет в общенародном радостном ощущении бытия, природы, будущего. Добросклонову же, хотя все его помыслы связаны с народом и Русью, понадобилось уединение, с тем чтобы в тиши прочувствовать наиболее торжественную и счастливую минуту в его жизни. Психологически такая потребность вполне объяснима, но в то же время так монологично, так отчужденно (не массовой сценой, а единичной фигурой Добросклонова) завершить народную эпопею Некрасов едва ли собирался.
Итак, развязка “Кому на Руси...” — мнимая, иллюзорная. Подлинного завершения эпопеи нет, так же как не завершено развитие воплощенного в ней русского национального характера, неистощимого в своих проявлениях.