М.М. Шолохов: «Зная большое количество стихов самых разных поэтов и будучи способным приводить по памяти огромные отрывки из прозы, отец часто и очень умело использовал их в разговорах. При этом он любил... неожиданно задавать нам, детям... вопросы, как бы проверяя нашу “грамотность”. Он никогда не дожидался ответа, мог тут же сам назвать процитированного им автора или продолжить разговор, не задерживая на этом внимания и никак не выказывая своего отношения к вскрывающемуся таким образом невежеству своих “отпрысков”. Но, наверное, до конца жизни будет помниться то чувство стыда и неловкости, какое приходилось испытывать всякий раз, когда я не мог дать ответа на его вопрос. Очень, очень многим в своём духовном развитии... я обязан этой его мягкой и предельно тактичной корректировке круга моего чтения».
Е.В. Вучетич: «Шолохова я знаю очень давно. Впервые мы познакомились в 1933 году, когда он приезжал на строительство ростовского театра. Тогда это был молодой, худенький человек, в потёртой кожаной тужурке.
Он сидел в кресле, покачивая большой и как будто тяжёлой головой. Говорили о разном. Я задавал вопросы. Шолохов, словно процеживая каждое слово, каждую мысль, отвечал медленно.
По поводу его портрета между нами были не то чтобы разногласия, но, во всяком случае, разговоры.
Когда работа над этим трудным портретом была окончена, я сообщил об том Шолохову.
— Тогда давай посмотрим, — сказал он, ухмыляясь в усы.
Встал из-за стола и, обойдя вокруг скульптуры, начал её
внимательно рассматривать, прищуривая то один, то другой глаз и наклоняя голову то на одно плечо, то на другое.
— О чём же он думает? — кивнул Шолохов в сторону портрета.
— О судьбе человека.
— Так, так. Мрачная, значит, она — эта судьба у человека.
— А чему радоваться?
Шолохов помолчал.
— Жизни, — тихо сказал он.
Опять долго длилась пауза.
Ну ладно, Женюша, а как же насчёт нашей с тобой ухмылки?
— Какой ухмылки?
— Как какой? Казачьей.
— Не будет ухмылки.
— Как же так?
— Нечему ухмыляться.
Шолохов так откачнулся, будто его кто-то силой принудил сделать это.
— Но ведь казак не может иначе. Если он даже помирать будет, всё равно с ухмылкой в усах.
— Не будет, Михаил Александрович, ухмылки, потому что ухмыляться нечему, — упорствовал я.
— Ну-ну, — сказал он. — Ты художник. Тебе видней.
Через несколько дней Шолохов улетал в Вёшенскую. Мы его провожали. Перед самым вылетом, когда кончились прощания и осталось убрать трап, Шолохов появился в дверях самолёта и поманил меня пальцем. Я поднялся в машину.
-- Женюша, — сказал он тихо, доверительным тоном, — ну как же всё-таки без ухмылки?
У него были такие глаза, что описать их невозможно.
— Михаил Александрович, родной, ведь ухмылка будет главой из другой книги.
— Ты думаешь? — спросил он серьёзно. — Ну-ну. Может быть, ты по-своему прав. Только я думаю, было бы правильно поступить так, как это в старину делали казаки на базарах.
— Это как же? — поинтересовался я.
— Да очень просто: грех пополам — и крышка. По рукам ударили, и дело сделано.
— Как-как?
— Господи! Ни тебе, ни мне. Пополам грех: ухмылку — не в оба уса, а — под один. Ну, понял, наконец?
— Понял. Договорились! Ни вам, ни мне. Пополам грех. Тем более что ведь это в общем-то мелочи.
— Давай руку, — сказал он весело.
Я подал. Шолохов пожал её. И потом, когда мы крепко обнялись, он, будто невзначай, обронил прямо мне в ухо:
— А что, Женюша, можно, как говорят люди, увидеть целый мир в капле воды?
— Конечно.
— Тогда запомни: нет мелочей ни в жизни, ни в искусстве».