Когда Жуковский приступал к работе над «Людмилой» — самой первой своей балладой, в русской поэзии уже было написано несколько произведений этого жанра. Однако все они скорее относились к области поэтического эксперимента; их авторы словно говорили себе: в других жанрах я сочинять умею, дай-ка попробую еще и в этом. Жуковский подошел к работе в новом жанре совсем иначе. Он много читал, думал, готовился — и потому результат оказался столь значительным.
За основу он взял одну из самых знаменитых эталонных европейских баллад, «Ленору», немецкого поэта эпохи «бури и натиска» Г. А. Бюргера. Участники этого литературного движения в Германии 1770—1780-х годов (среди них — выдающийся собиратель немецкой народной поэзии И. Г. Гердер, поэты И. В. Гёте и Ф. Шиллер) боролись с классицизмом, стремились изображать сильные человеческие страсти, изучали немецкий фольклор. Ho их еще нельзя было назвать полноценными романтиками: они не задавали человечеству заведомо неразрешимых вопросов, не упивались собственным разочарованием в жизни. И Жуковский, находившийся у истоков русского романтизма, не случайно опирался на предромантиков — Грея, Бюргера, Шиллера.
Немецкая народная поэзия знала множество так называемых страшных легенд о женитьбе мертвеца на живой девушке. Нарождающийся романтизм с его презрением ко всему слишком нормальному, чересчур разумному и приглаженному охотно воспользовался этими колоритными (и весьма жутковатыми!) сюжетами. Помимо всего прочего, это давало немецким поэтам-предромантикам и ранним романтикам возможность заново пережить всю силу национальной культурной традиции, оценить ее «дикий», но предельно выразительный колорит.
Перед Жуковским стояла совсем иная задача. Он вовсе не собирался вышивать чисто русские узоры по немецкой канве. Тем более что русская народная поэзия страшных баллад попросту не знала. (Подобными сюжетами ведала русская волшебная сказка, другие фольклорные жанры.) Он намеревался лишь русифицировать чужеземную историю. То есть придать ей чисто внешние черты «русскости». Поэт заменил имя героини (вместо Леноры — славянское имя Людмила), перенес место действия в славянские земли, предпочел эпоху средневековых ливонских войн эпохе австро-прусской войны 1741—1748 годов, воссозданной у Бюргера.
А сами события его баллады разворачивались словно бы вне времени и пространства, на фоне вечности. Все исторические детали напоминали скорее театральные декорации, которые можно в любую минуту поменять. Недаром события других, более поздних баллад Жуковского будут происходить где угодно и когда угодно: в античной Греции и в средневековой Европе. Это никакого значения не имеет; на первом плане неизменно оказываются злоключения героев и непреходящие темы: судьба, любовь, страсть, смерть, страх, надежда, ропот, гибель, спасение.
Юная Людмила тоскует по жениху, ушедшему на войну; не найдя его в числе вернувшихся с поля брани, бросает вызов Провидению, ропщет на Бога:
...«Милый друг, всему конец;
Что прошло — невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь небесный нас забыл...
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое Провиденье?
Нет, немилостив Творец;
Все прости; всему конец».
Этот бунт против судьбы, явное или скрытое богоборчество станет постоянным, сквозным мотивом многих баллад Жуковского. Человек отвергает свою судьбу, а судьба все равно настигает его, только в еще более страшном образе. Олицетворением судьбы предстает в «Людмиле» ночной всадник, что под видом жениха является героине и увозит ее на кладбище. Рифма «Людмила» — «могила» полностью оправдывает себя: героиня, возроптавшая на Бога, гибнет. Опровергнуты ее слова, произнесенные в начале баллады в ответ на утешение матери: «Что, родная, муки ада? / ... / С милым вместе — всюду рай». He всюду... Ho необычайно характерна сама готовность героев баллады оперировать лишь предельно высокими понятиями, соотнося свои беды с адом, а свои радости — с раем.
И тем не менее мы читаем и перечитываем все эти ужасы и не испытываем безысходного страха. У нас захватывает дух, но одновременно мы ощущаем какой-то эмоциональный подъем, как будто не проваливаемся вместе с героями в бездну, а просто несемся на санях с крутой снежной горки.
Какими же художественными средствами добивается поэт такого эффекта? Давайте внимательно перечитаем некоторые строфы баллады. А затем для контраста рассмотрим несколько эпизодов из баллады Павла Катенина «Ольга», которая была написана в 1816 году в пику Жуковскому. Ho сначала — еще одна цитата из «Людмилы» .
«Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне;
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи преклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он, — мечтала, —
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян»?
Какое ощущение остается у читателя от этой строфы? Ощущение яркого славянского колорита и в то же самое время — предельной неконкретности всех описаний. Краса — чужеземная. Ho что это за чужая земля? О том не сказано. Сторона — далекая. Ho какая именно? Неведомо. Взор — светлый. Ho значит ли это, что у возлюбленного светлые глаза? Непонятно. В предпоследней строке вновь повторено: «Из далеких, чуждых стран». И опять ни слова о том, из каких... Для Жуковского главное — чтобы слова производили общее впечатление древности, напоминали о седой старине (какой именно, неважно). Поэтому появляются в балладе абстрактные, вневременные поэтизмы: «К персям очи преклонив», мнимые историзмы: «С грозной ратию славян...»
Столь же расплывчаты описания второй строфы, если судить о них не с поэтической, а с сугубо «исторической» точки зрения:
Пыль туманит отдаленье;
Светит ратных ополченье;
Топот, ржание коней;
Трубный треск и стук мечей;
Прахом панцири покрыты;
Шлемы лаврами обвиты;
Близко, близко ратных строй;
Мчатся шумною толпой
Жены, чада, обрученны...
«Возвратились незабвенны!..»
И здесь цель поэта та же — создать самое общее впечатление «времен минувших».
И вот теперь самое время посмотреть, как эту же тему развивает поэт, бросивший Жуковскому «балладный» вызов. Прочтем первую строфу баллады Катенина:
Ольгу сон встревожил слезный,
Смутный ряд мечтаний злых:
«Изменил ли, друг любезный?
Или нет тебя в живых?»
Войск деля Петровых славу,
С ним ушел он под Полтаву;
И не пишет ни двух слов:
Все ли жив он и здоров.
Заменено не только имя героини, которое звучит резче, чем напевное, мягкое имя Людмила. Переменилось и место действия — события разворачиваются не в условном пространстве легендарного прошлого, а во вполне определенную историческую эпоху, во времена Полтавской битвы. Расплывчатые, туманные эпитеты Жуковского уступили место очень определенным, эмоциональным: сон — слезный, ряд злых мечтаний — смутный. Свободную от противоречий поэтическую речь автора «Людмилы» потеснила грубовато-выразительная стилистика с элементами разговорности («И не пишет ни двух слов: / Все ли жив он и здоров»). То же самое происходит со стихотворным ритмом.
Вы, конечно, помните, что из-за подвижности ударений в русском языке невозможно соблюсти идеальную метрическую схему без ущерба для смысла и для естественности высказывания. Поэтому у каждого стихотворения есть свой неповторимый ритмический рисунок. Посмотрим под этим углом на «Людмилу» и «Ольгу».
Жуковский и Катенин используют один и тот же стихотворный размер: четырехстопный хорей. Ho в «Людмиле» при этом слова не громоздятся друг на друга, звучание ритма словно бы слегка растягивается: «Пыль туманит отдаленье; / Светит ратных ополченье; / Топот, ржание коней...» (u'u|u'u|uu|u'u). Подряд идут три строки, состоящие из трех слов каждая. А если Жуковскому нужно «втиснуть» в стихотворную строчку большой словесный массив, он прибегает к разным ухищрениям, даже к помощи звукописи, чтобы сгладить впечатление некоторой тяжеловесности. Вот посмотрите, как он это делает.
...Где ты, милый? Что с тобою? (u'u|u'u|u'u|u'u)
Во-первых, и «где», и «что» — слова несколько несамостоятельные. Как маленькие дети тянутся к родителям, так и они тянутся к другим, более весомым, самостоятельным словам, почти сливаются с ними в общую звуковую группу. Их можно было бы (конечно, нарушая все нормы правописания!) записать так: «где-ты», «чтостобою». А слово «милый», в котором нет труднопроизносимых звуков, словно наполняет своей музыкальностью всю строку. И так происходит постоянно.
Катенин, напротив, делает все от него зависящее, чтобы разрушить усыпляющую гармонию стиха. Ведь он говорит о тревоге, об ужасе, о грядущей смерти — разве здесь уместна баюкающая ритмика Жуковского? Обратите внимание, как часто использует он короткие, подчеркнуто «рубленые» слова, скрежещущую и шипящую звукопись:
Рвет, припав к сырой земле,
Черны кудри на челе...
Одни сплошные «р», «т», «ч». Попробуйте произнести все эти звуки быстро, как того требует стихотворный ритм, — что у вас получится? Естественно, что при этом Катенин сознательно строит строки из коротких слов, чтобы стих звучал отрывисто, как хрип коня, несущего всадников к смерти.
Разумеется, Жуковский не мог и не хотел выдерживать всю балладу в одной-единственной тональности. Когда он описывает скачку, ритм становится завораживающе-мерным, и при этом неспокойным; мелодика меняется, словно предчувствие беды передается звукам поэтической речи:
Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком, летом по долинам,
По буграм и по равнинам;
Пышет конь, земля дрожит;
Брызжут искры от копыт;
Пыль катится вслед клубами;
Скачут мимо них рядами
Рвы, поля, бугры, кусты;
С громом зыблются мосты.
Ho все познается в сравнении. Прочитав после Жуковского строфу из катенинской баллады, мы сразу ощущаем, насколько жестче ее звукопись, насколько непреклоннее ее ритм. Конь в «Людмиле» словно летит по воздуху, сквозь миры, а конь в «Ольге» скачет по кочкам, колдобинам, выемкам заколдованного балладного леса:
Ольга встала, вышла, села
На коня за женихом;
Обвила ему вкруг тела
Руки белые кольцом.
Мчатся всадник и девица,
Как стрела, как пращ, как птица;
Конь бежит, земля дрожит,
Искры бьют из-под копыт.
Перечитайте несколько раз первую строку. Три глагола подряд! Все внимание поэта (а значит, и читателя) сосредоточено на действии, детали не важны. Катенину настолько хочется во всем переспорить Жуковского, что он «цепляется» даже к излюбленному слову своего предшественника. В «Людмиле» несколько раз повторяется восклицание «Чу!». Оно передает волшебную атмосферу, ожидание чего-то чудесного и страшного, лирическое напряжение поэта. (Позже «Чу» даже станет игровым именем одного из арзамасцев.) Ho для Катенина это слишком «воздушное», слишком невесомое, в прямом смысле бескорневое слово. Оно никак не может его устроить. И потому Катенин добавляет всего один звук, одну букву — и полностью меняет природу знаменитого балладного восклицания:
«Конь мой! петухи пропели;
Чур! заря чтоб не взошла...»
«Чур» — это не просто эмоциональное восклицание, не междометие. Это слово напоминает о славянском заклинании «Чур меня!». (То есть «пращур, спаси меня от напасти темных сил».) На место слова с размытым значением ставится слово с очень конкретным национально-историческим содержанием.
Ho, может быть, главным пунктом стихотворного спора между Катениным и Жуковским является финальное описание духов, сгрудившихся вокруг героев баллады? Вот как описывает этих духов Жуковский:
Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дыме облака, толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Легким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьется легкий ветерок;
Будто плещет ручеек.
Невозможно сказать с полной определенностью, какие это духи — злобные или добрые, от ада они или от рая. Хор их скорее светел; звукопись, которая сопровождает рассказ о них, скорее легкая, ускользающая («ш», «х», «с»), чем пугающая и опасная. Эти «поющие» голоса похожи на хор из античной трагедии, который объявляет волю богов, напоминает о неумолимом роке, о всесилии той самой судьбы, которая раз и навсегда станет главной и единственной темой русской баллады.
А что же Катенин? Он хочет встревожить читателя, как следует напугать его. И потому никаких «воздушных миров» в его «Ольге» нет и быть не может. Больше того, описывая страшных «спутников» своей героини, он впервые в русской поэзии употребляет грубое слово «сволочь», которое в XIX веке означало «сброд»:
Казни столп; над ним за тучей
Брезжит трепетно луна;
Чьей-то сволочи летучей
Пляска вкруг его видна...
Сволочь с песнью заунывной
Понеслась за седоком,
Словно вихорь бы порывный
Зашумел в бору сыром...
Ho вот что интересно. Катенин твердо рассчитывал на то, что в русской поэзии навсегда останется только одно переложение Бюргеровой «Леноры». Естественно, его, Катенина, а значит, и русский романтизм примет те формы, нарядится в те одежды, которые предложат поэты катенинской школы. Формы, напрямую связанные с чисто национальными традициями, полные народного колорита, чуть «заземленные» (но не приземленные!). Тогда русский романтизм станет настоящим продолжением «бури и натиска», сумеет выразить кипение страстей, обострит все романтические конфликты до трагического предела. А путь, который предлагал русскому романтизму Жуковский, зайдет в тупик.
Ho вышло иначе. В большой русской поэзии остались обе баллады — и Катенина, и Жуковского. Страшноватая энергия одного и зачарованная музыка другого звучат с одинаковой силой. Просто на разный лад. И грозный всадник из баллады Катенина, окруженный тьмой «сволочи летучей», и ночной жених из баллады Жуковского, овеянный «светлым хором» невидимых духов, несутся не врозь, а параллельно один другому...